Три
года на
кировской
сцене
М. Барышников
У Нуреева был поистине самобытный характер. Он был одержим танцем, страстно влюблен в него и испытывал по нему физический голод. Вся его жизнь — удовлетворение этого голода.
Я впервые встретил его в Лондоне в 1971 году, когда был там с Кировским. Я не знал Рудольфа в России. Он был старше меня на десять лет и сбежал в 1961 году, за три года до того, как я приехал в Ленинград. Но он был для нас легендой, И когда наш общий друг в Лондоне подошел ко мне и сказал: «Рудольф хочет с тобой встретиться, если ты хочешь этого», — я, конечно, ответил: «Да».
На следующий день наш друг заехал за мной очень рано утром, чтобы люди из КГБ не видели, как я ухожу из отеля. Мы подъехали к дому Рудольфа — большому красивому каменному особняку, стоящему на краю громадного парка, почти всегда пустого, Дом также был почти пустой — только штабеля книг по всему полу и несколько предметов из старинной итальянской мебели. В центре этого большого пустого пространства был Рудольф, чувствующий себя совершенно комфортно чувствующий себя дома, ждущий разговора о танце.
Мы провели вместе целый день. Он расспрашивал меня о труппе, то об одном, то о другом, об их судьбах, но больше всего ему хотелось говорить о самом танце: об учителях и технике, и как делают класс русские, и как его делают французы, и как англичане, и как долго они разогреваются, и как они работают у палки — и так далее, и так далее. Он становился все более увлеченным, все более эмоциональным. За ланчем он выпил один целую бутылку вина (я не мог пить, так как вечером у меня было выступление) и становился все более и более возбужденным, вскипая от разговора о танцах.
После ланча мы вышли на воздух, лежали на траве и вновь говорили о танце. Затем он снова пригласил меня внутрь и подвел к гардеробной, в которой имелась целая секция с его театральными костюмами. Он вынимал мне костюм за костюмом и объяснял, как они сконструированы, очень по-особому, так, чтобы колет тесно облегал торс, но чтобы не елозил, со специально выкроенными подмышками, чтобы было легко поднимать руки. Мне это слегка надоело. В то время я не считал костюм таким уж значительным предметом искусства — теперь я это понимаю. Но для него все, что имело отношение к тому, как его тело смотрится со сцены, представляло страстный интерес.
Когда к концу дня я уходил от него, он подарил мне книгу с рисунками Микеланджело, а также шарф. Я был очень тронут.
Его заботило абсолютно все, что касалось танца. Все остальное его действительно не волновало. Политика имела негативные последствия в его карьере, но я не представляю, чтобы он за всю свою жизнь хоть раз о ней подумал. Правда, в действительности это один раз случилось. В 1987 году он побывал в России — ему позволили, потому что умирала его мама. И когда он сошел с самолета, к нему подошли журналисты. Это было как раз начало перестройки, и журналисты спросили его, что он думает о Горбачеве. «Хорошо, - сказал Рудольф, - Горбачев лучше, чем другие». Это было его вторжение в политику. Впоследствии он рассказывал мне с большой гордостью, как он высказал свое мнение о Горбачеве перед русской прессой. «Хорошо, Рудольф, — сказал я, — отличная политическая оценка».
Его одержимость, возможно, вытекала из того, что он так поздно начал карьеру танцовщика. Он был помешан на танце еще очень юным, но поскольку он происходил из бедной семьи, из отдаленной провинции, то смог только в семнадцать лет попасть в Ленинград и серьезно поставить ноги в первую позицию. Это очень поздно для классического танцовщика. Он знал это и отчаянно пытался догнать сверстников. Он шел как танк — его нельзя было остановить. Каждый вечер он был на балете или в филармонии. И каждый день, весь день — танец. Поскольку было так мало времени на учебу, у него возникли проблемы с техникой, и это его бесило. Иногда в середине репетиции, если у него не получалось какое-либо па, он мог разреветься и убежать. И конец репетиции. Но потом часов в десять вечера, он возвращался в класс и в одиночестве работал над этим движением до тех пор, пока его не осваивал.
У него было мало друзей в Ленинграде. Люди считали его странным. Такой страстный, такой темпераментный... И уже тогда у него было что-то вроде сексуальной двусмысленности. Позднее на Западе это стало частью его сценической экзотики. Но там, в России, в конце 50-х годов, это была не экзотика, это была проблема. Хотя он и не обращал на это внимания. Это было его, он позволял себе быть таким. Перед уроком, когда все уже были в классе, разогреваясь, он мог позволить себе исполнить женскую вариацию, вариацию Китри из первого акта «Дон Кихота», всю, полностью, щегольски. Стоящие вокруг изумлялись.
Он к тому же был одним из первых в России, кто вышел на сцену в одном трико и танцевальном бандаже. Большинство танцовщиком носили для благопристойности мешковатые короткие штаны. Или особого сорта трусы под трико. Но для Рудольфа его тело было атрибутом его техники. Он хотел показать его.
Такая же двусмысленность была и в его теле. Большинство танцовщиков того времени в России были более массивны, плотные и крепкие, как дом. Рудольф был иным. Он вытягивал свое тело, удлиняя линии. Он вставал на высокие-высокие полупальцы и весь тянулся вверх, вверх. Он делал себя сам высоким, элегантным и красиво сложенным. В то же время он был мужественным, Некоторые утверждали, что у него ноги не такие длинные, как должны были бы быть, что у него слишком развиты мускулы икр и действительно мужской зад. Но это было хорошо, очень по-мужски, очень по-земному.
В конце концов этому вытянутому вверх внешнему виду Рудольфа стали подражать многие танцовщики.